воскресенье, 17 мая 2020 г.

Поэты – фронтовики . Симонов К.М.



Поэты – фронтовики на войне и о войне
Симонов Константин Михайлович (1915 – 1979 гг.)

Симонов К.М. Источник изображения: Сборник «День поэзии»
В течение года учился на курсах военных корреспондентов при ВПА имени В.И. Ленина, 15 июня 1941 года получил воинское звание интенданта второго ранга.
С началом войны призван в армию, работал в газете «Боевое знамя». В 1942 году ему было присвоено звание старшего батальонного комиссара, в 1943 году — звание подполковника, а после войны — полковника. Большая часть его военных корреспонденций публиковалась в «Красной звезде». В годы войны написал пьесы «Русские люди», «Жди меня», «Так и будет», повесть «Дни и ночи», две книги стихов «С тобой и без тебя» и «Война».
Как военный корреспондент побывал на всех фронтах, прошёл по землям Румынии, Болгарии, Югославии, Польши и Германии, был свидетелем последних боёв за Берлин.
Симонов Константин
***
Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины,
Как шли бесконечные, злые дожди,
Как кринки несли нам усталые женщины,
Прижав, как детей, от дождя их к груди,

Как слезы они вытирали украдкою,
Как вслед нам шептали:- Господь вас спаси!-
И снова себя называли солдатками,
Как встарь повелось на великой Руси… (Всё стихотворение ЗДЕСЬ http://scanpoetry.ru/poetry/4823 )

Награды: Герой Социалистического Труда (27.9.1974) ; три ордена Ленина (27.11.1965; 2.7.1971; 27.9.1974) ; орден Красного Знамени (3.5.1942) ; два ордена Отечественной войны I степени (30.5.1945; 23.9.1945) ; орден «Знак Почёта» (31.1.1939) ; медаль «За оборону Одессы» ; медаль «За оборону Сталинграда» ; медаль «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг.»

Татьяна Бек о Константине Симонове
ЛЮБОВЬ — ВСЕМ СМЕРТЯМ НАЗЛО
«Жди меня, и я вернусь...» Июль 1941 года.
Стихи эти, написанные двадцатипятилетним Кон­стантином Симоновым, стали и остались пронзитель­ным шедевром его поэзии. Да и вообще — всей со­ветской лирики времен Великой Отечественной войны.
Заниматься расшифровкой магической силы си­моновского стихотворения было бы делом неблаго­дарным и вряд ли перспективным: магия — не схема. Можно лишь попытаться очертить силуэт этого стихо­творения.
На вопрос читателя относительно истории текста Симонов в 1969 году ответил: «У стихотворения «Жди меня» нет никакой особой истории. Просто я уехал на войну, а женщина, которую я любил, была на Урале, в тылу. И я ей написал письмо в стихах. Потом это письмо было напечатано в газете и стало стихотворе­нием...»
Добавлю: стало стихотворением, а затем — и пес­ней, и листовкой, и частицей многих и многих солдат­ских писем-треугольников, посланных домой.
Глубоко личное письмо в стихах дошло до всена­родного адресата. Таков счастливый парадокс твор­чества.
Сохранилось высказывание Симонова: «Из стихов наибольшую пользу, по-моему, принесли «Жди меня». Они, наверно, не могли быть не написаны. Если б не написал я, написал бы кто-то другой». Это симоновский характер — предельно скромный в самооценках.
Но мы-то знаем, что «кто-то другой» его стихов никог­да бы не написал. Чисто симоновской — неповторимой и неподражаемой — интонацией окрашены в этом стихотворении и вера в Победу, и сплав гражданской отваги с трепетной любовью к женщине.
Жди меня, и я вернусь.
Только очень жди.
Жди, когда наводят грусть
Желтые дожди.
Жди, когда снега метут,
Жди, когда жара,
Жди, когда других не ждут,
Позабыв вчера...
Мерцающая на протяжении всего стихотворения анафора (жди... жди... жди...) придает авторскому голосу исступленную убедительность — чувство не плутает и не мечется, а с несгибаемым постоянством ведет свою высокую ноту. Здесь композиция лири­ческого стихотворения как зеркало внутреннего со­стояния поэта. Кстати, такой же повтор эмоционально организует и два других, из особенно сильных и действенных, фронтовых стихотворения Симонова — «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины...» и «Если дорог тебе твой дом...».
Повторяющиеся слова — самые существенные для поэта — выдвинуты вперед словно бы невидимым голосовым курсивом.
В стихотворении «Жди меня» монотонность сквозного обращения, присущая народным заклина­ниям, взрывается неровной ритмикой: смежные строчки неравносложны, как дыхание потрясенного человека. Длиннее — короче, длиннее — короче:
Жди меня, и я вернусь,
Не желай добра
Всем, кто знает наизусть,
Что забыть пора...
Жди меня, и я вернусь
Всем смертям назло...
В этих стихах Симонова таинственным и уникаль­ным образом сжились две интонации — тут и присяга, и ворожба.
Как мне кажется, стихи «Жди меня» (и в этом смысле они в симоновской поэзии стоят несколько особняком) самым непосредственным образом про­должают традиции древней народной поэзии. Напом­ню статью Александра Блока «Поэзия заговоров и заклинаний»: «Тот, кто узнал любовь, помнит о смер­ти... Влюбленная душа — самая зрячая и чуткая, она как бы видит вдаль и вширь, и нет предела ее познанию мировых кудес. Это — душа кудесника, и влюбленный сам становится кудесником. Вот почему любовь, как высшая тайна,— родная стихия заклинаний; отсюда они появляются, вырастая, как цветы из бездны. Даже в тех бедных текстах заговоров, которые лежат перед нами и в которых больше не играет жизнь и не звучит влюбленный голос, мы можем услышать широкую, многострунную музыку — от нежных лирических ме­лодий до настоящей яростной страсти, обращающей сердце заклинателя в красный уголь».
Из подобных заклинаний — симоновское «Жди меня».
Именно эта многострунная — от нежности до ярости — музыка звучит в строках Симонова. И не случайно в небольшом этом стихотворении дважды возникает «чародейный» образ огня: «у огня» поми­нают героя друзья, а любимая «среди огня» спасает его своим ожиданием. С поэтикой древних заклинаний и заговоров связаны и важнейшие образы природного круга: дожди, жара, снега... Кстати, о снегах. Ин­тересен позднейший прозаический комментарий Си­монова, который напоминает нам о жестокой правде исторического контекста: «...вообще, война, когда писались эти стихи, уже предчувствовалась долгой. «...Жди, когда снега метут...» — в этот жаркий июль­ский день было написано не для рифмы. Рифма, наверно бы, нашлась и другая...»
Так, народнопоэти­ческие образы естественно вобрали в себя самую что ни на есть живую и современную психологию, связанную  с  весьма  реальным  военным  моментом.
В этом сильнейшем симоновском стихотворении — самые «слабые», бедные, не обращающие на себя внимания (не до этого!) рифмы: «меня — огня», «тобой — другой»... Здесь не окончания строк риф­муются — здесь две жизни перекликаются.
С годами необычайно популярное в пору Великой Отечественной войны стихотворение Симонова «Жди меня» ничуть не утратило своей лирической мощи — просто контуры его восприятия еще более расшири­лись. Любовь, попирающая смерть и забвение. Лю­бовь, одухотворяющая долг. Любовь, противостоящая злу войны.
А впрочем, прерву себя тем, с чего начала: подлин­ную поэтическую магию расшифровать до конца не­возможно.

Маргарита Алигер О Константине Симонове
Источник: Алигер М. Встречи и разлуки./ Маргарита Алигер - М.: Известия, 1989. - 539 с.
… не стоит, пожалуй, объяснять, каким Симонов стал писателем. И вообще решительно не стоит убеждать кого-либо, чем и почему интересен тот или иной писатель. Люди сами находят необходимых им и любимых писателей, и уговаривать их не стоит. И мне, пожалуй, сейчас интереснее, интереснее для себя самой,— а это первое условие того, чтобы написанное тобой стало интересно другим,— попытаться осмыслить личность этого человека. Чем он отличался от нас, его сверстников и товарищей, в силу каких человеческих качеств и особенностей оказался он человеком иного масштаба, иного в общественном смысле уровня. Ибо приходится признать очевидное: при всей общности начал, при всей нашей близости, при неизменном интересе друг к другу, достаточно быстро стало ясно, что мы — люди разного масштаба. Я — поэт со своими возможностями и убеждениями, со своими победами и поражениями, и не более того, а он — писатель неограниченного размаха: поэт, прозаик, публицист, драматург, кинодраматург. С мировым именем, мировой известностью. И общественный деятель в широком смысле этого слова: редактор крупных изданий, секретарь Союза писателей, депутат. Для меня деятельность подобного объема была бы невозможна, а он, очевидно, не мог существовать без нее. Вероятно, это-то и есть первое условие. Первое, но никак не единственное, ибо тут недостаточно хотеть, надо еще и уметь. И он умел. Почему? Как? В силу каких человеческих качеств и черт характера?
Разумеется, с юности, с первых лет нашей дружбы, он обладал своими отличительными чертами характера, но одну я впервые остро ощутила ранней весной 1939 года и крепко запомнила это ощущение. Шел XVIII съезд партии, и на съезде выступил известный советский писатель. Симонов сказал:
 — Если бы мне предоставили трибуну партийного съезда, я бы ее не так использовал.
Я остро ощутила, отметила и запомнила его реакцию, для меня совершенно неожиданную. Мне бы тогда и в голову не пришло подумать о возможности моего выступления на съезде партии, ни в каком, даже сослагательном наклонении. И я впервые ощутила присутствие в своем товарище неких недоступных мне сил и устремлений.
В 1938 году на заседании президиума, где рассматривался вопрос о приеме в члены Союза писателей, Александр Фадеев читал вслух недавно опубликованное стихотворение Симонова «Генерал»:
В горах этой ночью прохладно.
В разведке намаявшись днем,
Он греет холодные руки
Над желтым походным огнем.

В кофейнике кофе клокочет.
Солдаты усталые спят.
Над ним арагонские лавры
Тяжелой листвой шелестят.

И кажется вдруг генералу,
Что это зеленой листвой
Родные венгерские липы
Шумят над его головой...
Пожалуй, это первое, вполне цельное, стройное стихотворение Константина Симонова. Сам он именно с «Генерала» начинает счет своей поэтической работы. Стихи были приняты горячо, и молодой Константин Симонов стал членом Союза писателей.
1939 год был весьма для него значительным. Летом он побывал на своей первой войне, на Халхин-Голе, привез оттуда книгу новых стихов. У него родился сын. Он написал свою первую пьесу, и она была поставлена в театре. В жизни его начались решительные перемены. Работал он чрезвычайно много, печатался часто. Имя его возникало и звучало то тут, то там, во всем ему сопутствовал успех; и помнится, как Владимир Александрович Луговской, один из наших первых наставников, к тому времени уже ставший близким нашим товарищем, был озадачен и даже обеспокоен этим успехом.
 — Уж больно все у него гладко идет,— озабоченно говорил он.— Тревожно даже...
Началась война. И в том же запале и напряжении, на том же крутом гребне, на той же высокой скорости,на которой он существовал в предвоенные годы, Константин Симонов ворвался и в войну.
С первых дней войны он оказался в ее огне, а мне выпало узнать ее совсем с другого конца: эвакуация с крошечной дочкой, известие о гибели мужа. Я приехала в Москву тревожным сентябрем сорок первого, в октябре снова вынуждена была уехать и вернулась окончательно только в первые дни января 1942 года, когда была уже выиграна битва под Москвой. В неповторимой атмосфере той Москвы мы и встретились с Симоновым.
Как бы по-разному ни складывались наши судьбы, как бы долго мы не виделись, нас ничто никогда друг от друга не отчуждало, и встречались мы обычно так, словно расстались вчера. И словно бы все всегда друг про друга знали. На сей раз нас свели обстоятельства волнующие и горькие — и все же прежде всего счастливые.
Еще один товарищ нашей юности, Евгений Долматовский, с начала войны находящийся в одной из армий на Украине, с июля, когда армия эта попала в окружение, считался если не погибшим, то пропавшим без вести. Но он был жив и сумел, тяжко раненный, выйти из окружения. В январе он появился в Москве. Двое или трое суток провели мы втроем у Симонова. Нет, не дома, дома у него тогда не было, домом его была война, а приезжая в Москву, он жил в редакции «Красной звезды». В ту первую военную зиму редакции всех центральных газет, кроме «Известий», оставшихся у себя на Пушкинской площади, съехались под одну крышу, в комбинат «Правды», что по сей день стоит на улице того же названия. Там было тепло и светло, не в пример другим московским домам, и можно было даже, спустившись вниз, в типографию, принять горячий душ, что по тем временам было истинной роскошью. Там мы и окопались, и товарищ наш рассказывал нам день за днем, час за часом все, как было: все обстоятельства окружения, ранения, плена, побега, выхода. Рассказывал удивительно по точности, с мельчайшими драгоценными подробностями. Это был потрясающий рассказ, и хотя позднее Долматовский написал об этом поэму, да простит он меня, но тот его первый ночной рассказ был неизмеримо более впечатляющим. Наверное, потому, что был первым. Повторить такое, пожалуй, невозможно. Я долго не могла опамятоваться. А первой реакцией Симонова было сожаление о том, что он не додумался посадить стенографистку, которая  все бы записала.
 — Ну что ты, — возражала я, — какая уж тут стенографистка! Он бы при ней и разговаривать так не смог. Так можно рассказать только близким людям и только раз в жизни.
 — Потому-то и жаль,— упрямо повторял он.
Мне кажется, тут уже отчетливо виден его железный профессионализм, его упрямая уверенность в том, что все эмоции должны быть подчинены интересам дела, интересам работы.
В том же памятном январе 1942 года «Правда» опубликовала стихотворение «Жди меня», и поэт Константин Симонов стал всенародно известен. Сумел угадать самое главное, самое всеобщее, самое нужное людям тогда и тем помочь им в самую трудную пору войны. Но удалось ему это вовсе не потому, что он старался угадать, что сейчас нужнее всего людям, что сейчас может им лучше всего помочь. Ничего подобного ему и в голову не приходило. Он написал то, что было жизненно необходимо ему самому. Выразил то, что было в эту минуту важнее всего для него самого. И только поэтому, именно поэтому, эти стихи, написанные одним человеком, одним поэтом, одним солдатом, обращенные К одной-единственной женщине на свете, стали всеобщими, стали необходимыми людям, миллионам людей и в самое тяжелое для них время.
Сработал один из самых великих неписаных законов поэзии, ибо поэт никогда не может заранее поставить перед собой задачу написать стихи, необходимые миллионам, стихи, которые помогут этим миллионам справиться с тяжелейшей жизненной задачей. Но если он сам достаточно человечески значителен, если он вложит в свои стихи всего себя, если чувство, продиктовавшее ему стихи, окажется до предела сильным и огромным, вот тогда стихи окажутся нужными миллионам других неведомых людей. Так получилось со стихотворением «Жди меня».
Думаю, что вся симоновская лирика военных лет, весь сборник «С тобой и без тебя» был принят читателями столь горячо все по тому же великому закону. За этими стихами стояло нечто всеобщее и грандиозное — война, нечто всеобщее и всечеловеческое — любовь. И писались стихи, потому что это было необходимо одному человеку. Вот и стали они необходимы великому множеству людей.
Всю войну он жил на диво напряженно и насыщенно, в порыве неиссякающего упоения жизнью со всеми ее опасностями, угрозами, радостями. Писал со всех самых горячих фронтов, часто возникал в Москве, «отписывался» и снова уезжал. В Москве проводил иногда несколько дней, иногда несколько часов, умудряясь неизменно, как на празднике, погулять с друзьями. Наверно, все, кому случится вспоминать о нем, будут говорить о его фантастической работоспособности, а меня поражало не это его бесспорное свойство, а то, что он, при своей невероятной трудоспособности, умел решительно ни от чего в жизни не отказываться. Ни от какой радости, ни от какого праздника. И то сказать, если посмотреть со стороны, честное слово, могло показаться, что на свете существует несколько Константинов Симоновых: один шлет корреспонденции с самых жарких точек войны, другой — потоком пишет лирические стихи, третий — ставит пьесу на сцене московского театра, четвертый — публикует в толстом журнале повесть и, наконец, пятый, пожалуй самый заметный,— лихо гуляет с друзьями в ресторане «Арагви».
И на других людей у него тоже каким-то образом хватало времени. Он очень старался помочь мне написать пьесу о Зое Космодемьянской, — разумеется, после поэмы,— а у меня не получалось. Приезжал и подолгу сидел со мной, и советовал, и придумывал, и случалось, что ругал меня. Иногда будил телефонным звонком на рассвете и бранил за то, что я еще не за работой.
И, как и в юности, где-то на пути, между делом, сочинял прелестные веселые и грустные песенки: «Песню о веселом репортере», «Корреспондентскую застольную», «Песню о городе Пропойске».
При всем при том успевал и читать. (Вот уж точное отличие нашего поколения от нынешних молодых,— мы усердно читали все, что печатали старшие товарищи, да и друг друга. Нынче это как-то необъяснимо не принято, а поэт Олег Дмитриев даже написал в стихах о некоем светском литературном обществе: «Здесь никто никого никогда не читал».) Едва вышла книжка «Знамени» с моей поэмой «Твоя победа», на следующее утро меня разбудил звонок Симонова. Ночью прочел и поспешил сказать несколько добрых слов.
А когда у него, наконец, появился свой дом,— разумеется, не дом, а квартира, — то оказалось, что он очень домовит, любит и умеет заниматься домом, делать все вокруг себя удобнее, уютнее, привлекательнее. И    что он — радушный хозяин, охотно и сам сготовит угощение для друзей.
Однажды, уже в начале пятидесятых, я заехала к нему днем по срочному делу, и когда мы вместе выходили, его задержала домашняя работница, согласовывая какие-то житейские дела. Он был в то время редактором «Литературной газеты» и одним из секретарей Союза писателей, не говоря о множестве других нагрузок, и я сказала, что уж от домашних дел его можно было бы освободить.
 — Что ты! — с жаром возразил он.— Зачем?! Я так это люблю. Может быть, больше всех других своих обязанностей.
Полагаю, что никогда в его доме не ходили на цыпочках и не произносили с придыханием сакраментальную фразу: «Тише, папа работает!» Папе это было решительно без надобности. Живая жизнь, идущая вокруг, никогда не могла помешать его работе.
Четыре года прожили мы на войне, каждый по-своему участвуя в том, чтобы любой ценой, чего бы это нам ни стоило, одержать победу над врагом, над фашизмом. Немыслимо было допустить даже иной возможности, чем полное и окончательное его уничтожение. Увы, сейчас уже можно сказать, что, и столкнувшись с ним лицом к лицу, увидев своими глазами его отвратительное обличие, мы все-таки не смогли в полной мере постичь неистребимость, мерзкую его живучесть. Все, чем мы жили, чему служили эти жестокие четыре года, давало нам полное право надеяться на то, что жизнь наша, жизнь нашей литературы, столь самоотверженно воевавшей, станет такой, какую она заслужила. Четыре года мы были готовы погибнуть во имя того, чтобы жить в преображенном мире, в мире без фашизма. За этой формулой стояла некая безмерность, некая синева, некий праздник духа.
Мир еще не успел остыть от огня войны, как началась «холодная война». И в искусстве нашем, в литературе нашей возникли свои непредвиденные сложности и трудности.
Константин Симонов пришел с войны широко известным писателем и сразу же был вовлечен в орбиту общественной жизни. Он стал одним из секретарей Союза писателей, ему было доверено редактирование «Нового мира».  Начинать работу ему пришлось соответственно в весьма сложных условиях. Человек своего времени и своего общества, едва вернувшийся с войны, где многое выглядело подчас проще и определеннее, он существовал по законам этого общества и привык верить в их разумность и справедливость.
Поздней осенью 1947 года мы встретились в Ленинграде в «Европейской» гостинице. Свободного времени у него там было больше, чем в Москве, и мы проводили его вместе. Он много и доверительно рассказывал мне об обстоятельствах своего существования, и личного и общественного. Он был тем же, что и в юности, смелым и прямым человеком, но обстоятельства требовали подчас и других качеств. Приходилось и ему отступать, не всегда удавалось ему отстоять свою точку зрения, свою правоту, но скольких сил, какой энергии мозга и сердца все это стоило...
Вспоминаются некоторые обстоятельства литературной жизни конца сороковых годов. Прошло уже более тридцати лет, в жизни нашей свершилось много глубоких и живительных перемен, в литературу нашу пришло много новых сил, новых талантов, новых людей, которым и вовсе неизвестны обстоятельства нашего тогдашнего существования, и даже понять их в полной мере им невозможно, как невозможно нам забыть о них.
Разумеется, мы с Симоновым были в ту пору в разном положении. Он был секретарем Союза писателей, он знал много такого, чего не могла знать я.
Мы редко виделись, и я могла только предполагать, каково его отношение к происходящему. Я не допускала, что мы с ним можем находиться на резко противоположных позициях, но я при этом вполне отдавала себе отчет, что мы находимся в разном положении и что его положение ко многому его обязывает.
Есть некая категория людей, считающих себя вправе судить других, выносить непререкаемые приговоры, и прежде всего — активно действующим людям. Они сами, судьи, не совершают никаких серьезных поступков, никак не участвуют, в сущности, в напряженной и противоречивой жизни нашей литературы и заняты вроде бы лишь тем, чтобы сберечь так называемое доброе имя. Но так ли уж много означает доброе имя, столь ли уж оно доброе, если за ним не стоят никакие поступки, никакие деяния? Не есть ли это некая форма чистоплюйства и самосохранения, ухода от жизни, от участия в ней, и стоит ли этим так уж гордиться?
Симонов был занят не заботой о добром имени, а добрыми делами. Быть пассивным он не умел. Болтать и судить о том, что не так, ничего не предпринимая, он не умел. Он действовал, всегда действовал. Наверно, его постигало и немало неудач, но важнее то, что бывали и удачи. Значит, действовать стоило.
Сейчас даже друзьям, даже доброжелателям, вроде меня, порой кажется, что люди уровня Симонова могли делать больше, могли решительнее сопротивляться тому, что было не в интересах литературы. Но в то время, очевидно, не всегда могли.
В середине пятидесятых годов Симонов ушел с поста редактора (да и с других постов) и уехал с семьей в Узбекистан корреспондентом «Правды». Ощутил, видимо, что самая судьба его писательская уже под угрозой, что хватит тратить силы, что времени уже не столь много. Со свойственной ему решительностью круто изменил всю свою жизнь, не спрятался от жизни, а взялся за живое и стоящее дело. Изъездил всю Среднюю Азию, сделал много хорошего, помог решению многих трудных жизненных вопросов. До сих пор его там вспоминают добрым словом. И — наверное, это важнее всего — написал роман «Живые и мертвые».
Сейчас мы, пожалуй, еще многого из пережитого не можем объяснить, и, может быть, объяснения уходят в такие глубины подсознания, куда проникать умела разве что великая русская литература с ее пристальным взглядом, устремленным в самые тайные глубины души человеческой. Что же, мы немало задач задали ей, великой русской литературе, и ей — нет, не той, которую мы любим с детства, а новой, будущей литературе, верной тем же высоким законам и достойной тех же вершин,— придется немало потрудиться, чтобы понять и объяснить истории нашу жизнь, поведение людей, моих современников всех возрастов, и в первую очередь тех, кто вырос после революции, кто бегом времени вынесен сейчас  в  старшее  поколение советских  писателей.
Симонов был ярким и крупным человеком своего времени, но, собственно говоря, каждый человек является человеком своего времени. Разница заключается только в том, что иные существуют в своем времени, а другие своему времени служат. Мы служили своему времени. Константин Симонов служил своему времени. Почему?
Представьте себе, постарайтесь представить себе, каково быть горячо и глубоко убежденным в том, что ты живешь в мире обновленном и перестроенном, в мире, о котором мечтали и за который боролись самые высокие герои истории. В мире, всеми своими законами и начинаниями впервые в истории человечества устремленном к тому, чтобы жизнь всех людей на свете была прекрасной и справедливой. В мире, где всё впервые и всё — праздник и торжество трудового человека, ибо «мы не рабы, рабы не мы» и «кто был ничем, тот станет всем». Верить в то, что вы есть граждане этого нового общества, быть согласными со всеми его установления­ми, участвовать во всех его начинаниях, во всех его грандиозных замыслах, веря в смысл и реальность их осуществления и гордясь своей прямой причастностью ко всему, что происходит вокруг. А вокруг столько первого и яркого и вдохновенного, и все — ваше, и вы — во всем... Неужели трудно понять, какое это счастье?! Вот почему Симонов и служил своему времени.
Да, он был человеком своего времени и не мог делать того, что было невозможно. Какими мерками это определяется? Очевидно, чем больше человек, тем больше он может, хочет мочь, желает мочь. Добрая воля расширяет возможности и добивается порой неизмеримо больше того, что кажется возможным и доступным. Симонов был человеком доброй воли, активной доброй воли, он и всегда за что-то боролся, чего-то добивался, всегда был в действии, в напряжении, всегда чего-то страстно и упрямо желал и требовал. И ни от чего тяжелого, но необходимого, не отстранялся, ни от чего человеческого не отмахивался, понимая, как трудно живут люди и сколь важны для них даже и не столь уж существенные подробности жизни. Я уж не говорю о материальной помощи — он был безотказен и счастлив возможности такой безотказности, это само собой ра­зумеется, но это далеко не всё. Он добивался пенсий, добывал людям квартиры, помогал поставить телефон, доставал дефицитные лекарства, устраивал в больницы. Это тоже само собой разумеется и не поддается учету. Подобная деятельность, истинно общественная деятельность, не та, что выражается в сидении на заседаниях и переливании из пустого в порожнее — чему он, однако, тоже отдал немало времени,— нет, активная и неотступная помощь людям во всем требовала в его жизни не меньше времени и энергии, чем непосредственно писательская работа. Все его деяния подобного рода учету не подлежат, да он бы, вероятно, и не хотел, чтобы о них долго толковали. Но огромна его деятельность другого масштаба, когда он добивался справедливости и торжества разума, преодоления бессмысленного сопротивления и инерции в некоторых вопросах нашей культурной жизни. Помогал восстанавливать писательские репутации, настаивал на том, что они сделают богаче нашу литературу и ее читателей. И опять мне не просто объяснить, ценой какой борьбы и напряжения были побеждены иные препятствия и препоны, сегодня кажущиеся ничтожными, преодолены некие факты и явления; сегодня, слава богу, возвращены к жизни некие ценности, кажущиеся непреложными.
В нашей литературе долгие годы не существовало Михаила Булгакова. Во второй половине пятидесятых годов появились в печати его пьесы, вышел роман «Мольер», «Новый мир» опубликовал «Театральный роман». Все это было очень трудно, но главным событием, истинным литературным событием явилась публикация в журнале «Москва» романа «Мастер и Маргарита». Симонов принимал горячее участие в истории этой публикации.
Михаил Булгаков, созданное им было возвращено в строй. Очень много для этого сделал Симонов, в начале 70-х годов возглавивший комиссию по литературному наследию Булгакова. Стоила ему эта победа огромных усилий, драгоценных сил души. Да и физических, разумеется. И, вероятно, думаю сейчас я, у него была или выработалась с годами потребность в такой деятель­ности. Она делала его сильней, обогащала его душу, и он праздновал каждую подобную победу. Их было немало.
Нелегко далась ему публикация в «Новом мире» летом 1947 года «Партизанских рассказов» Михаила Зощенко. Вот как об этом рассказал он сам в письме В. Я. Виленкину, опубликованном в сборнике «Сегодня и давно»: «Почувствовав всю тяжесть положения, в которое попал Зощенко, я, став редактором «Нового мира», при первой представившейся мне возможности постарался помочь ему. Узнал, что у него есть партизанские рассказы, которые, по словам моих ленинградских друзей, можно было бы, наверное, судя по их содержанию, напечатать, я пригласил его приехать в Москву, отобрал большую часть этих рассказов и предложил опубликовать их в журнале. Это было в начале лета сорок седьмого года, и так вышло, что на вопросы, что из себя представляют эти рассказы и почему я предлагаю их напечатать, мне пришлось отвечать непосредственно Сталину. Он принял мои объяснения, и тем же летом рассказы эти были напечатаны в «Новом мире»...»
Много лет добивался Симонов публикации романа Э. Хемингуэя «По ком звонит колокол». Возникали самые непредвиденные препятствия. И все-таки роман появился в собрании сочинений Хемингуэя с предисловием Симонова.
Он стал председателем комиссии по литературному наследию О. Мандельштама и настойчиво добивался издания книги поэта в Большой серии «Библиотеки поэта».
Симонов добился переиздания книг Ильфа и Петрова, которые многие годы не фигурировали в издательских планах.
Потом у Симонова возникла идея восстановить выставку «20 лет работы Маяковского». Задача была не из легких, но Симонов был полон энтузиазма. У него нашлось немало достойных помощников, и выставка была восстановлена и открыта в Москве, после чего она совершила путешествие по всей нашей стране и за ее пределы.
Немало сил потратил он на то, чтобы устроить в Доме литераторов выставку работ удивительного художника Владимира Татлина.
Он радовался всякому новому талантливому имени, и это он ввел в нашу литературу ныне уже известного писателя Вячеслава Кондратьева. Не знаю уж, как повесть «Сашка» стала известна Симонову, но она была опубликована в «Дружбе народов» с его предисловием. Кондратьев писал о войне, писал правду, до сих пор многих озадачивающую, а эта тема и эта правда были всего дороже Константину Симонову.
Он умер в конце августа 1979 года, а следующей осенью, осенью 1980-го, в Ленинграде открылся первый в России мемориальный музей Александра Блока. Создать такой музей долго не удавалось. На открытии было сообщено, что добился его создания Константин Симонов.
Выходят книги с его предисловиями, публикуются его переводы. И долго еще мы, пока живы, будем сталкиваться с его именем в разнообразных добрых контекстах.
Мне кажется, что все перечисленное мной достаточно огромно было бы, даже если бы речь шла не об одном человеке, а о целом учреждении. А сколько его побед естественно вошло в нашу жизнь без того, чтобы стало известным, кому за них следует быть благодарными.
А ведь я уж и не говорю, сколь значительно то, что он неукоснительно отвечал на все письма, неизменно благодарил за книги, присылаемые ему авторами, и писал о них свой отзыв.
Не говорю я в надежде, что скажут об этом другие, более близкие ему по этой работе лица, скажут о неоценимом его участии в борьбе нашей за мир во всем мире. А сказать стоило бы не только о его непосредственной деятельности на этом поприще в литературе и в кинематографе — и художественном, и документальном,— но и о человеческом его таланте, приложенном к этому делу. Он завоевывал нам друзей во всем мире обаянием своей личности, уважительным доверием к другим людям другого мира, прямыми и честными выступлениями на мировых трибунах.
Симонов жил полноценно до последнего часа, жил горячо и жадно, не берег себя, ни от чего не отказываясь в своей переполненной, через край плещущей жизни со всеми ее трудами и праздниками. И если уж приходилось от чего-то отказаться, так только не от писания.
Где-то в середине шестидесятых годов — он был еще совершенно здоров и полон сил — привез он откуда-то только входящие тогда в обиход тонкие черные карандашики-фломастеры, пишущие на диво приятно, мягко и густо. Почти с умилением говорил о том, как ему нравится ими работать. Просто так и тянет писать. Такие уж карандашики!
 - Да,— соглашалась я,— только они, к сожалению, очень быстро становятся негодными. Пересыхают.
 - Как   то   есть   пересыхают? —  удивился   Симонов.
 - Ну, если несколько дней ими не поработаешь,— пояснила я.
 - Как то есть несколько дней не поработаешь? — то ли возмутился, то ли вообще не понял Симонов. И решительно добавил: — Да нет, старуха, ты  просто неправильно ими  пользуешься.  Их не надо откладывать. Нужно сесть за стол и писать, пока не испишешь такой карандашик до конца.
 - Слушай,  может  быть,  ты   просто  графоман?  — спросила я.
 - Наверно...— охотно согласился он.
Кстати, этот эпизод в некоторой мере отвечает на толки о том, что Симонов, дескать, сам не писал, а все диктовал стенографистке. И это правда: что писал, что диктовал, еще и другие находил средства, помогающие ему больше работать. Иначе невозможно было бы проделывать такую огромную и разнообразную работу.
Другом он был отменным. На его дружество, понимание, желание помочь всегда можно было рассчитывать. Другом он был надежным и верным; независимо даже от того, сколь часто виделся с людьми, он не забывал о них. Но при этом было в его характере одно свойство, по-моему завидное, хотя я отлично понимаю, что к нему можно относиться по-разному: он умел бросать людей. Не признавал тягучих и бессмысленных отношений по инерции, и ежели человек становился ему не интересен, прекращал общение с ним, жалея времени. Однако можно было быть уверенным: если с этим человеком что случится, если ему понадобится помощь, поддержка, выручка, ему не придется просить о них Симонова. Симонов сам придет на помощь.
Весной 1954 года мы встретились в Киеве на празднике по поводу 300-летия воссоединения Украины с Россией. Было много выступлений, встреч, поездок. Однажды провели целый день в большом и богатом колхозе. Встреча с колхозниками, выступления писателей, разумеется, закончились пиршеством под открытым небом, пиршеством по-украински щедрым и хмельным. В Киев вернулись вечером. Весна стояла удивительная, и вечер был прекрасен. Я устала за день, но спать не хотелось. И вдруг позвонил Симонов, спросил, нет ли у меня пирамидона, голова разболелась. Зашел, сел, принял пирамидон. Пошутил над тем, что существуют разные точки зрения насчет того, когда следует принимать пирамидон, до или после выпивки. Я предложила третий вариант: вместо нее; но мы решили, что это уж на крайний случай и мы торопиться не будем. И так, исподволь, с болтовни и шуток перешли к большому и серьезному разговору. Тогда, весной 1954-го, нам было о чем поговорить. И проговорили до утра, заметив, что и на Украине бывают белые ночи: за окном, пожалуй, так и не смеркалось.
Он был полон раздумий о недавнем прошлом, о том, что, как и почему, и что было не так, и можно ли было по-другому, и как же дальше.
Нимало не самоуспокоенный, нимало не довольный собой, остро и горько думающий человек, подверженный и душевной боли и душевным сомнениям. И отнюдь не безразличный к тому, что думают о нем люди, понимают ли, как непросто ему живется? Осуждают ли, оправдывают ли? И хотелось, чтоб понимали, и обидно было, если осуждают, и трудно бывало перешагивать через это осуждение, и ясно было, что придется и дальше находить в себе немалые силы, упрямо делая все, что потребует жизнь. А она, как известно, требует немало, и тем больше, чем больше и крупней человек.
Тот ночной разговор мы потом, в сущности, вели с ним до последней встречи, все эти непростые и нелегкие двадцать пять лет, четверть века. Всюду, где бы ни сталкивала нас жизнь. Нам обоим, очевидно, по-разному это было необходимо.
В последний год, уже тяжко больной, преодолевая себя, он все равно непрестанно действовал, непрестанно, по-разному, но всегда работал. Становилось ясно, что ему следует менять образ жизни, что он не в силах уже выносить прежнюю нагрузку. Но он не мог отказаться от нее: потребность всегда действовать, очевидно, вошла в его плоть и кровь. Когда умер наш старейший и любимейший наставник и друг Павел Григорьевич Антокольский, он сказал мне твердо, что не сможет возглавить комиссию по литературному наследию покойного, нет уже ни времени, ни сил, слишком много обязанностей. А когда вскрыли завещание покойного и прочли его волеизъявление, его пожелание, чтобы комиссию возглавил Симонов, он тотчас же согласился.
Все чаще болел, старался поправиться, вроде бы поправлялся, снова куда-то мчался, уезжал, снова возвращался больной. И снова лечился и поправлялся, и снова, и снова... Так и не пойму, что же это было: то ли отчаянная борьба с болезнью, стремление во что бы то ни стало перебороть, одолеть ее, то ли, наоборот, решил он до конца жить как привык, вполне сознавая угрозу неизбежного конца.
Помню, как вздрогнуло мое сердце, когда в какую-то встречу, в ответ на мой вопрос, он самым будничным тоном ответил, что отложил все работы и занимается только приведением в порядок своего архива. И занимался этой непростой задачей так же упорно и тщательно, как делал все на свете. И успел завершить работу. И поглядели бы вы этот архив — поразительный и бесценный литературно-общественный документ нашей эпохи. Он и сам, Константин Симонов,— это, в сущности, целая эпоха нашей жизни. И с ним вместе, очевидно, невозвратно закончилась целая эпоха нашего общего существования. Привыкнуть к этому трудно. Может быть, и невозможно.
Наша юность была трудней и бедней, голодней и холодней, я бы даже сказала — рискованней и опасней, чем юность тех, кто молод сегодня, но мы были счастливы. Счастливы тем, что жили с упоением и работали беззаветно. Мы были счастливы, и за это счастье расплачиваемся теперь полной мерой и по самой высокой цене. И Константин Симонов заплатил за него свою высокую цену. Самую высокую цену, по масштабу его личности. И так же, как огромно было присутствие его в нашем обществе, в нашей литературе, так же огромна и пустота, образовавшаяся с его уходом.
Начав эти страницы немудреными, но уверенными молодыми стихами, которые мы когда-то писали вместе, я позволю себе закончить их горькими строками,— на сей раз я их написала одна:
Ах, эти вечера воспоминаний!
Все миновало. Вспоминать пора!
Но как расскажешь людям вечер ранний,
который затянулся до утра,
и ту неторопливую беседу,
упрямо устремленную в зарю...
Нет, лучше я на вечер не поеду.
Нет, лучше я с тобой договорю.
Договорю? Докуда? Смерить трудно.
Договорить дано ли в жизни нам?
Но той беседы грузовое судно
всей тяжестью пустилось по волнам.
Нет, не вперед... Обратно! В те буруны,
водовороты, зарева из тьмы,
туда, где так неповторимо юны,
так яростно отважны были мы.
Так небогаты, так незнамениты,
так безотчетно незащищены,
так ко всему готовы, так открыты
для славы, для тюрьмы и для войны.
Все может быть. Все — жизнь. Ах, что-то будет?!
И сбудется ли? И пробьет ли час?
Все миновало... И теперь нас судят,
За все, что мы любили, судят нас.
 Глядят высокомерно и упрямо
и приговор выносят, не судя.
Что делать, Костя? Жить. Стараясь прямо.
По совести. Глаза не отводя.
Чего там! Сдюжим! Всякое бывало..
Никто нас на поруки не возьмет.
И вместе быть. Но нас осталось мало.
И то сказать... И меньше, что ни год.
И то сказать... Хотя бы сразу, вместе,
всем поколеньем, как на бранный путь,
Но я живу и, говоря по чести,
все странно верю: можно их вернуть.
Обрадуйтесь же солнечной погоде,
земле и людям, смертью смерть поправ.
Не умирайте, Саша и Володя!
Живите, Леонид и Ярослав!
Жизнь лучше смерти и в раскатах бури
перед судом и в испытанья час.
Не исчезайте, Павлик, Эмма, Юрий!
На свете так невесело без вас.
Вы слышите ль меня?! Но нет ответа.
Лишь синева без берега, без дна...
И я порой не знаю, жизнь ли это?
Еще бы! Разумеется! Она!
Но в сердце нет ни зависти, ни злости..,
Убоги и беспомощны слова... И только память...
Что с ней делать, Костя?
Ответа нет. Да разве я жива?!
Январь 1980 — март 1981 гг.


Источники:
День Поэзии. 1985 год.: Сборник./ сост. С.С. Лесневский, В.Н. Мальми, художник Владимир Медведев. – М.: Советский писатель, 1986. – 240 с.

Интернет – ресурсы:
http://scanpoetry.ru/poets/simonov-konstantin/poetry здесь стихи Константина Симонова


Комментариев нет:

Отправить комментарий

Соломин Н.Н., его картины

  Николай Николаевич Соломин  (род. 18.10.1940, Москва, СССР) — советский и российский живописец, педагог, профессор. Художественный руков...