воскресенье, 24 февраля 2019 г.

Михаил Пришвин: «Каждый ребенок - это Невидимый град»



Михаил Пришвин родился в имении Хрущево, недалеко от старинного купеческого города Ельца. С хрущевским домом, с близкими людьми его детства — матерью Марией Ивановной, кузинами Дунечкой и Машей, крестьянином Гуськом, дружившим с мальчиком, у Пришвина были связаны глубокие личные воспоминания, которые по разным поводам появлялись в его дневниках и художественных произведениях. Детские переживания не стали для писателя возрастными и проходящими — напротив, над ними он не уставал раздумывать всю жизнь.
               
Михаил Пришвин с внучкой Леной в последние годы жизни
На склоне лет, впервые переночевав в своем последнем доме — деревне Дунино под Москвой, Пришвин записывает в дневнике: «В Дунине такой же легкий для дыхания воздух, как был когда-то в Хрущеве»,— даже воздух детства продолжает для него оставаться реальностью. И это было частью мироощущения писателя, в котором детство, дитя, ребенок занимали очень существенное место. По Пришвину, дитя — это творец, к тому же «обладающий полнотой воли» и «знающий правду». Не дать угаснуть творческому импульсу, полученному человеком в детстве, и значит «сохранить в себе ребенка» на протяжении всей жизни. Публикуемые ниже отрывки из дневников писателя, с которыми мы решили вас познакомить, лишь небольшая часть его записей на эту тему.


Пришвин М.М.
Из его дневников мысли о воспитании детей, о Любви, о Сущности Детства
 
1907-1908-1909 годы
Был старик. Он потихоньку от гувернанток и маменек давал нам заряжать ружья, делал всевозможные нелепицы в деле воспитания... И вот теперь все воспитатели забыты, а старика люблю. Значит, все воспитатели неправильно воспитывали, а старик правильно. Вспоминается, как мы с ним дрозда стреляли из заржавленного ружья.
Ездил на именины к Федору Петровичу Корсакову. Был очень интересный обед. Старик, похожий на Фета, недвижимый, в коляске, сидел на краю стола с высоко поднятой головой. Он почти ничего не мог говорить, но видно было, что он все понимал как-то по-своему, как-то связан был со всем этим обществом за столом. И, правда, нарочно приглашенных не было никого, все съехались исключительно по внутреннему влечению сердца к этому, нужно бы думать, уже никому не интересному старику.
Тут были представлены все поколения, начиная от крошечных грудных детей. Были тут с маленькими детьми молодые барыни, одна из Петербурга, другая из провинции. Был отставной штабс-капитан, мечтающий через знакомого земского начальника получить какое-нибудь место, а также напечатать свое «стихотворение»; была очень большая барыня с лицом Петра Великого (на дурных портретах); была мадам Хвощинская с хорошенькими барышнями-дочерьми; и мадам Жаворонкова, тоже с подрастающей невестой; и два гусара в красных брюках; два батюшки, много девочек и мальчиков и с ними множество каких-то неизвестных дам.
Кто-то из родственников подарил старику музыкальную кружку. Жена именинника предлагала вновь приходящим взять эту кружку и заглянуть в нее. Как только гость брал эту кружку в руки, она неожиданно для него играла вальс, и гость вздрагивал. Тогда все смеялись, и даже хозяин улыбался издалека-издалека...
Эту кружку подарил кто-то, очень тонко его понимающий.
Я знал его с детства. Сколько с тех пор забыто имен! Но его я всегда помнил и носил в своем сердце, и он представляется мне теперь в глубине прошлого большой волшебной кружкой.
Стоило, бывало, любому мальчугану подойти к этому старику, когда он копался в своей садовой «школе», как начиналась мелодия. Откуда она бралась — Бог знает — из каких-то пустяков. Подойдет к нему восьмилетний мальчуган, и вот этот огромный великан, старый и почтенный, оставляет работу, усаживается куда-нибудь под куст, важно пригласит сесть рядом с собой и потихоньку шепнет:
 - Давай покурим!
 - Давай,— согласился мальчуган.
И вот появляется знаменитый портсигар из карельской березы, книжечка курительной бумаги и длиннейший мундштук, скручиваются папиросы. Закуривают. Сидят под кустом, он, огромный Фет, и крошечный мальчик. Разговор короткий:
 - Затянулся?
 - Затянулся. Силюсь...
 - А в нос умеешь?
 - Нет.
 - Вот смотри. А кольцами?
И вот запрокидывается большая серьезная голова назад, из прекрасных рыжеватых прокуренных усов вылетает синее кольцо, другое, третье...
Я много бы мог рассказать про старика такого чудесного, волшебного. Далекая волшебная поющая кружка!
Ему теперь больше восьмидесяти лет. Он сидит неподвижный. Ничего не говорит. Но непременно улыбается, когда заиграет поющая кружка. Гости сидят за столом как придется, рассказывают, что хотят, никто не чувствует себя стесненным за именинным столом. Никто!
Это открытый засеянный склон: наверху он, старик с кружкой, внизу младенец, едва улыбающийся, очень похожий на мать. В окно — другой склон: прямо от террасы вниз сходит аллея из пирамидальных тополей. Удивительно, как золотые и как серебряные, горят на них молодые смолистые листья. Кто-то из гостей залюбовался, задумался и спрашивает:
 — Это еще Федор Петрович посадил?
 — Федор Петрович. Эти тополя мы привезли черенками вот такими маленькими из сада вашей матушки.
 — А яблони тоже Федор Петрович?
 — Все Федор Петрович. Вот только те дубки до него посажены.
Удивительно блестят тополя. Как они блестят! В ожидании второго блюда все смотрят на тополя. Последние холода задержали, а то в это время должны бы цвести уже яблони. К именинам Федора Петровича всегда цветет сад, и тут вот...
Подали второе блюдо. Ребенок закричал из другой комнаты. Молодая мать, приехавшая вчера из Петербурга с детьми, уходит на минуту и возвращается. Другая молодая женщина против нее участливо спрашивает:
 — Что?
 — Ничего, успокоился,— отвечает первая.— Дорогой расквасился, а то он у меня молодец.
Обе молодые матери провели в этом саду детство, потом время от времени встречались матерями... Что-то прошло между ними, не совсем понятное им теперь. Они теперь будто знакомятся и спрашивают разные мелочи об уходе за детьми: как то, как другое? Когда гуляют, когда едят?
 — В Петербурге ужасно мало света, одна надежда на лето,— говорит первая женщина.
 — А как ты поступаешь, когда дети не слушаются? — спрашивает другая.
 — Это сложный вопрос,— отвечает первая, и какая-то капризная, но упрямая воля глядит из ее умных холодных глаз и легкое презрение к провинциалке в уголках губ. — Сложный вопрос, у меня своя система...
 - А я без всякой системы,— возражает другая,— возьму и отшлепаю, и так славно получается, лучше всякой системы...
 - Ну, конечно, — соглашается дама с лицом Петра Великого, — конечно... Это Бог знает что, разве можно потакать детям. Мать имеет полное право наказывать своих детей. Как же иначе, какая тут может быть система. Возьмите в пример англичан.
 - Англичане,— подхватывает госпожа X., опытная мать взрослых дочерей, — те даже гувернанткам разрешают бить детей. А уж не с англичан ли брать нам пример воспитания!
Мадам Ж. тоже поддерживает наказание шлепками. Рассказывают про Германию. Все, решительно все возмущаются новой, привезенной из Петербурга системой воспитания без шлепков. Все, решительно все принимают участие в споре, только за «детским» столиком в углу неудержимо хохочут с барышнями два гусара, не слушая умного спора, да маленькие дети шушукаются и шалят, пользуясь случаем, да старик с поющей кружкой...
 - Скажите, пожалуйста,— горячится Петр Великий,— что вы имеете в виду, балуя детей, какую окончательную цель имеете вы?
 - Детство! — отвечает упрямая молодая мать.
 - Детство? Я думаю, не детство мы должны иметь в виду, а старость, нужно, чтобы ваши дети дожили до глубокой старости, оставаясь мудрыми...
 - Этого никогда не бывает,— перебивает м-м X.,— старики всегда ворчуны, всегда...— Она остановилась и смутилась, заметив, что старик с поющей кружкой внимательно ее слушает.— Я думаю, — поправилась она, — не детство и не старость должны мы иметь окончательной целью воспитания, а средний возраст...
Спорят... Дети шумят сильней и сильней. Гусары потчуют барышень наливкой. Блестят тополя. Как блестят тополя! Те дубки, еще не развернувшиеся, с желтыми осенними листьями, имеют для меня какое-то особое милое значение. Что бы это значило? Откуда этот теплый ток от сердца при одном взгляде на черные уродливые стволы, на желтые прошлогодние безобразные листья, на кривые сучья?
И вот вспоминаю. Ранней весной прилетает в наши места множество дроздов, садятся на дубки и поют. Мне очень хотелось убить дрозда. Страшно хотелось. Прихожу к Федору Петровичу и говорю:
 — Вот бы убить!
 - Так что же, убей! — говорит он. Снимает со стены ружье.— Держи! Тяжело? Прислони к двери, а тогда к дереву прислонишь. И наводи. Видишь мушку?
 - Вижу.
 — И наведи ее на дрозда, а как наведешь — бухни.
Снимаю и весь дрожу: я, восьмилетний мальчик, неужели могу бухнуть из настоящего ружья? А Федор Петрович засыпает в дуло пороху, надевает пистон:
 — Ступай, бухни!
Страшно и сладко щемит сердце. Иду по тополевой аллее к пруду, прикладываю ружье к стволу дуба и — бух! Господи! И поднялась же кутерьма! Выбежали из дому:
 — Как смел взять ружье, как ты его достал, кто тебя научил...
Молчу.
 - Кто научил? Говори, сейчас же говори, а то...
 - Молчи, пожалуйста, молчи,— шепчет мне на ухо громадный Федор Петрович.
И я промолчал...
Вот что говорят эти черные дубки на пруду. И такой теплой струйкой что-то переливается из сердца к голове!
А дамы спорят о системе воспитания английской и этой новой, в которой все наоборот.
После сладкого все благодарят именинника. Поднимают кружку, она играет. Старик улыбается. Потом седая в черном становится за спиной старика. Что-то шепнула ему. Он закрывает глаза... Головой к спине.
 — Тс! Федор Петрович уснул! Не шумите, ступайте гулять, погода чудесная.
Все осторожно выходят. Тихо прибирают со стола тарелки. Тихо закрывают двери. Старик спит. Против него высокая кружка. Если ее тронуть — она заиграет...
Истинного человека я представляю себе насквозь видящим и понимающим преходящее мгновение мира сего. Тем нам и дороги мужики, старцы, купцы и дети, что они все видят мгновение насквозь. Обыкновенно они с этим мгновением и сами пропадают, это их ежедневная трагедия, то есть не их, а вообще трагедия будней, но в этой же будничной трагедии рождается существо неумирающее, понимающее, ценящее мгновение. Между теми глубокими существами есть и Христос, видящий и, по-моему, ласково как-то для пользы каждого управляющий мгновениями.

1910
 
Начало собственности, государственности коренится в чувстве матери к ребенку (обладание, исключение других детей, война матерей).
На исповеди:
 — Чего же вы ждете? — спросил священник.
 — Лучшего для своих детей: что им будет лучше, чем мне.
 — Хотите для них меньшего опыта?
Наступило молчание. Мать не понимала, что лучшее сводится к малому опыту, и всякий опыт дает только худшее.

1920
 
Есть и в этой жизни хорошее, что потом вспомнится: это как мы двое с Левой (старший сын писателя Лев Михайлович Пришвин-Алпатов 1906-1957) дружно жили...
«Идиот» Достоевского: он может отталкивать (князь Мышкин) от себя, когда представишь себе полного человека: женщина, ребенок и даже просто «обыватель» несут в себе миссию этого полного жизненного человека будущего против уединенной культуры самолюбия современного человека.
На свете нет большего счастья, как дружба с ребенком.
Бывает, отважные дети берут на себя дела старших; так поэт отваживается и, как горный лазун, — страшно смотреть! — идет впереди.

1921
 
Маленькие, забитые жизнью взрослые и среди них дети, как большие — вот дети Достоевского.
Так вот и поэту теперь нужно, как ребенку среди забитых и униженных взрослых, взять на себя их дело свободы.

1922
 
Дети — самые большие собственники, и на этом основании все наши им подарочки нужны только, чтобы, пользуясь этим естественным чувством, дарить им предметы, чтобы собственность не обманывала их, как мещан и дикарей, а уводила их от себя в мир, широкий, как океан, где нет мещанской собственности. Так что чувство собственности есть исток в универсальное.

1926
 
Ребенку можно все говорить, все; меня всегда поражала мысль, как плохо большие знают детей, отцы и матери даже своих детей. От детей ничего не надо утаивать...
Не то опустошает родителей, что они тратят средства на своих детей, а что вместе с тем они отдают им мало-помалу свою душу, и так отдают, что потом без детей им и жить уже невмоготу.

1930
 
Когда говорят о детях, как о цветах, то, значит, в глубине себя исходят от своих детей, от собственного своего чувства жизни. Само собой, поводом могут быть и чужие дети, в которых и выражается свое чувство жизни.
Но бывает взгляд на детей как бы со стороны и как на чужих, тогда через лицо ребенка просвечивают бесчисленные пороки его предков. Эти дети очень страшны. Вообще это прозрение очень страшно. У меня это было лишь раз (мистически), а так для всех это понятно, если смотреть на детей беспризорных.

1937
 
Человек старый, все изведавший, сохраняет в себе младенца, и этим младенцем связываются времена: помирать собирайся — рожь сей (под этой формулой скрыта вера в жизнь).
Дитя как источник веры, значит, дело жизни — дело охраны дитяти в смысле веры в жизнь (не тот ли это светлый мальчик родился, о котором мать мне говорила в ночь под Рождество?).
Так приходишь к необходимости оправдания того, что мы называем «обманом», а может быть, иначе это есть творческая легенда, или «идея», бессмертная личность, сверхчеловек (стоит присмотреться к ребенку, когда у него складывается речь, и тут видишь тысячи примеров, как жизнь происходит от слова (что есть слово?), и стулья в один миг превращаются в поезд и т. д.). Слова тут рождаются между прочим, и суть в «я могу»: «я хочу» и «я могу» в слиянии создают поезд и все другое: в том, действительном, поезде едут чужие люди, в этом, созданном, поезде едут все свои, милые. А дитя — это: 1) творец, 2) знает правду, 3) обладает полнотой воли (хочу), он сам по себе. И даже когда плачет, то плачем своим требует...
Человек: каждое человеческое «надо» родилось в атмосфере, в оболочке своего «хочется» — это его легенда, это его дитя.
И каждому дитяте дано испытание борьбы его «хочется» с «так надо», и победителем бывает такое дитя, у которого его «хочется» для других переходит в «так надо»: это и есть истинные победители и творцы.

1938
 
Ошибка педагогов вечная... им надо, чтобы для детей было все правильное, а детям нужно неправильное. Свое личное «хочется» и есть ребенок, сохраненный взрослым, и жизнь человека есть борьба за свое «хочется» (быть самим) с «так надо» (быть как все).

1939
 
Десятки лет, чуть ли не с тех пор, как мои дети начали только лепетать, я учил их, чтобы они за короткое время своего младенчества успели ухватиться за свое любимое и влиться в жизнь за его достижением и через это потом жить и делать не как велели, а как хочется...
Мой путь, дорогой друг, тоже лежал через общее «надо», но я, мне кажется, сумел правильно стать: мне казалось, будто я встретил следы своих детских босых ножек и пошел, и пошел.
Два основных стремления могу я в себе проследить, начиная с первых проблесков моего сознания (лет с восьми). Это первое — быть не таким, как все, и второе — остаться со всеми.
Каждый ребенок стремится жить, как ему хочется, и отсюда единый фронт против педагогов, которые указывают детям их «надо». Дело педагога привить это «надо» как можно с меньшей борьбой против «хочется»...

1940
 
Мать с ребенком на руках больше похожа на явление собственности, чем любви. Почему же принято это считать примером любви?
На полях позднейшая приписка В.Д. Пришвиной (Жена писателя — Валерия Дмитриевна Пришвина, урожденная Лиорко, в первом браке Лебедева 1899 — 1979): «Духовное материнство есть мера совершенства человеческой любви. Вот почему образ матери с младенцем прекрасен не плотским, а духовным материнством (см. икону Владимирской Божьей Матери)».
Каждый ребенок живостью своей скрывает от взрослых тайную жизнь. Каждый ребенок — это Невидимый град.
(На полях позднейшая приписка В.Д. Пришвиной: «Никогда не хотелось так любить всех и быть всеми любимой, никогда не были так горьки любовные обиды от взрослых и подруг, как в детстве. Сколько одиноких слез, сколько бессонных часов. Как неверно ходячее мнение, что детство счастливо и беззаботно»).

Мы родимся на игру, а нас учат поведению...

Разве не входит в любовь задача священная поддержать радость игры и рост детей?
Вот в этом и есть разделение любви и наше общее непонимание: одна любовь (какая-то) проходящая и другая — вечная. Одна любовь ограничена любовью к детям, как в природе, другая, усиливаясь, соединяется с вечностью, с Богом, в одной человеку необходимы дети, чтобы в них продолжаться, а в другой дети не являются необходимостью.
...В одном случае любовь к детям есть частность общей любви, в другом — любовь к детям исключает всякую другую любовь: самое злобное хищное существо может иметь любовь к детям. Так неужели же и это называется любовью?
Е.Н. (Елецкая знакомая Пришвина.— Я. Г.) баловала детей, росли баловниками, но когда явилось им страданье..., то баловство переменилось на любовь, за баловство дети благодарили мать любовью.

1941
 
Надо ребенка любить в его безграничном развитии.

«Естественная» любовь родителей к детям — эгоистическая эта любовь — неминуемо должна вернуться от детей к родителям как горе, если только в любви к детям не содержится высокого руководящего идеала...
(На полях позднейшая приписка В.Д. Пришвиной: «Мне неприятен неприкрытый эгоизм, пробуждающийся в ребенке, и неприятны взрослые, которые ослеплены пристрастной родительской любовью и своими уступками «слабейшему» развивают в неокрепшей душе зло, а не учат его любви»).
Безграничная радость жизни, независимая от человека, содержащаяся в мире вне человека и дарованная ему при рождении в младенчестве, детстве...
Чувство материнской охраны я легко могу понять из себя самого: это было, когда талант мой, как младенец, взыграл во чреве моем, и я поклялся себе охранять его, как если бы вновь встретил свою прекрасную возлюбленную. И вот этот мой уход за талантом, его охрана от врагов, его совершенствование, вполне совпадает с охраной ребенка матерью.
Не будь во мне чрезвычайно заботливой, честной матери, возможно, соответствующей моей физической матери, талант мой погиб бы в самом начале. И когда, бывало, мне говорили: «Вот талант», — я всегда сопротивлялся чему-то и честно возражал:
 — Талант мой невелик, а вот работа моя над ним велика... Что талант! У всякого есть какой-то талантишка, а вот не всякий может владеть им, ухаживать за ним,.

1945
 
Воспитание — это действенная любовь, значит, борьба со злым (грехом), которым окружено всякое живое существо.
Детские ссадины любви я могу, если туда вернуться, сейчас чувствовать... Эта память скорее похожа не на неподвижность, а на ожоги души вследствие быстроты движения.
Меня выгоняли из школы потому, что я был неспособен к учению и непослушен. А теперь в каждой школе по хрестоматиям учат детей моим словам, меня теперь все знают и многие любят. Почему это случилось? Потому ли, что я боролся за себя или что меня выгоняли? Было и то, и другое: я должен был по натуре своей бороться, они должны были меня выгонять. Им хотелось сделать из меня хорошего мальчика, я хотел найти свой путь к хорошему.
Все мы тоже живем — в машину, в охоту, кто-то в политику, кто-то... и так все во что-то уходят. Только дети живут всегда здесь.

1951
 
Это очевидно, что в детях мы любим не просто одно то, что они маленькие. Мы любим в них именно то прекрасное, что было в нас или около нас в нашем детстве. Мы любим в детях то самое, что храним в себе с детства, как лучший дар наш от жизни, и эту нашу прелесть стараемся по-разному воплотить: одни — и этих большинство — определяются с этим даром в семье, другие, кому семейное счастье недоступно, достигают его в искусстве. Третьи, не исчерпываясь до конца ни в семье, ни в искусстве, хранят своего младенца в себе до глубокой старости, и это делает их мудрецами.
Так вся жизнь человека, начинаясь чувством бессмертия в единстве духовного и телесного существа ребенка, постепенно изо дня в день ограничивается воспитанием долга, переходящего потом в самоограничение. И так, наконец, подходит время, когда тело сбрасывается.
Воспитание детей старшими к тому должно быть направлено, чтоб молодые уважали опыт старших и считались с их разумом, освобожденным от слепых страстей...

1953
 
Что это небывалое? Сколько ни думай, ни до чего не додумаешься, а оно, это небывалое, так и остается, и мне даже кажется, будто мы так и родимся с таким общим небывалым в душе и каждый по силам своим в нем определяется на срок: все дети живут, как бессмертные, а ведь сколько их — больше нас. Что же на самом-то деле главное в этом споре: бывалое или небывалое? И к ним еще сколько присоединяется тех, кто так и остается в душе на пороге перед лицом небывалого. Все взрослые старшие смотрят на детей и судят их по бывалому, по тому самому, что для себя прошло и чего дети еще не видывали. Конечно, дети этого не понимают: для них весь мир в небывалом. Взрослые думают об этом удивительном небывалом просто как о жизненном опыте: в свое время дети все узнают и будут, как все, и у них будет своя общая осень, и они все пожелтеют, как осенние листья. А вот и не все!

«Незабудки»
 
Наклоняюсь к голубому цветку и с удивлением узнаю в нем Ивана: это один Иван остался от прежнего двойного цветка, всем известного Ивана-да-Марьи.
По правде говоря, Иван не настоящий цветок... Настоящий цветок с пестиками и тычинками только желтая Марья. Это от Марьи упали на осеннюю землю семена, чтобы в новом году опять покрыть землю Иванами и Марьями. Дело Марьи много труднее, вот, верно, потому она и опала раньше Ивана.
Но мне нравится, что Иван перенес морозы и даже заголубел. Провожая глазами голубой цветок поздней осени, я говорю потихоньку;
 — Иван, Иван, где теперь твоя Марья?
***
В природе рождается человек, и потому мы часто говорим: мать-природа. В природе человек умирает от нападения на него видимых и невидимых врагов. Значит, природа человеку и мать и злая мачеха.
С этого начались все наши сказки.
***
Природа для меня — огонь, вода, ветер, камни, растения, животные — все это части разбитого единого существа. А человек в природе — это разум великого существа, накопляющий силы, чтобы собрать
***
Сколько заложено в природе любви — можно видеть, когда дети зверей разлучаются с родной матерью и на место родной становится чужая... Окотилась кошка, котят забросили, другая вскоре окотилась в том же лукошке, ей оставили одного. Тогда обе кошки стали кормить одного котенка: родная уйдет, лезет в лукошко чужая, как будто в молоке ее заключается повелительная сила, которая все чужое роднит.
***
Влюбленность — это сказка. А роды — это правда. Ребенок — это правда любви... сердце матери есть поприще, где сама сказка хочет быть правдой.
***
Женщина по природе жалостлива, и каждый несчастный находит в ней утешение. Все сводится к материнству, из этого источника пьют, а потом бахвалятся: каждую можно взять! Сколько из этого обмана слез пролилось!
***
Правда — это общая совесть людей…
***
Мне мелькнуло из времени голодания первых лет революции, как однажды, достав кусочек черного хлеба, я обнюхал его, облизал и почувствовал в том жалком комочке черного хлеба благословенную творческую силу всего солнца.
***
Смерти, конечно, все живое боится и бежит от нее. Но когда надо постоять за такое, что больше себя (есть это!), — человек, схваченный смертью, говорит: помирать собираешься — рожь сей! И сеет ее для тех, кто будет после него, и так подает руку другим, и по мостику своего жизнетворчества, как по кладям над смертью, потом перейдет в жизнь будущего.
***
ЗАВЕЩАНИЕ... Если представить себе, что человек, распадаясь после конца, становится основанием видов животных, растений и цветов, то окажется, что от Пришвина остались незабудки.

Источник:
Михаил Пришвин: Из дневников. «Каждый ребенок - это Невидимый град»./Публикация Я. Гришиной.// журнал «Очаг»
Фотографии детей с сайта «Одноклассники»

Комментариев нет:

Отправить комментарий

Соломин Н.Н., его картины

  Николай Николаевич Соломин  (род. 18.10.1940, Москва, СССР) — советский и российский живописец, педагог, профессор. Художественный руков...